Интервью
Игорь Ефимов. Фото Марка КопелеваИгорь Ефимов — талантливый писатель, философ, основатель издательства "Эрмитаж". В Ленинграде 60-х годов он входил вместе с Б.Вахтиным, В.Марамзиным С.Довлатовым и В.Губиным в литературную группу "Горожане". В конце семидесятых, после эмиграции в Америку, он создает собственное издательство "Эрмитаж", успешно осуществляющее свою деятельность на протяжении вот уже почти двадцати пяти лет. Беседа была записана в Женеве, куда Игорь Ефимов ненадолго приезжал весной этого года.

— Игорь Маркович. Расскажите, пожалуйста, о "Горожанах". Что это была за группа?

— Я думаю, что я был в какой-то мере белой вороной среди "горожан", потому что остальные трое — Вахтин, Марамзин и Губин — были очень близки в своих стилистических поисках. Они, мне кажется, продолжали ту линию в русской литературе, которая ярче всего проявилась в творчестве Платонова, Зощенко, Олеши. Я же в те времена был в абсолютном плену у Толстого и даже и не рыпался куда-то в сторону, хотя невероятно ценил их языковые и стилистические поиски. Просто любил их произведения. Я считаю, что в художественном плане они составляли явно заметное отдельное направление. При этом, Вахтин, будучи уже членом Союза писателей по секции перевода (китаист), хорошо знал внутрилитературную политику, умел делать стратегические ходы, он понимал, что попытка создать литературную группу — это некое возрождение русской традиции, это беспрецедентно, это вызовет сопротивление. Вся эта эпоха состояла из прощупывания. Мы атакуем и смотрим, каким огнём нас встретят. Можно это или ещё нет? А вот это формально не запрещено — давайте посмотрим, что выйдет. Вплоть до того: написать письмо в защиту Бродского. Пройдет — не пройдет? Прошло. Поехать навестить Бродского в ссылке? Пройдет — не пройдет? Прошло. И эта акция тоже. Попробуем создать литературную группу, которые были до сих пор категорически запрещены. Но вот это как раз и не прошло. Тут они провели черту. Сборник, который мы подготовили к изданию, нам вернули.

— Вы, создавая эту группу, хотели как-то противопоставить себя "деревенскому" направлению в русской литературе?

— Cкорее речь шла не о противопоставлении, а об уточнении "сфер влияния". Когда мы задумывались над тем, есть ли у нас какое-то отличие, на поверхность всплыло вот это: мы знаем городскую жизнь и пишем про неё. Откровенно плохо и мало знаем жизнь деревенскую, которая в то время была отражена писателями-деревенщиками (Абрамов, Распутин, Белов, Астафьев, Дорош) гораздо лучше. Мы себя ощущали урбанистами без вызова и без вражды к другим направлениям. Просто это был объект художественной сосредоточенности. Название предложил я, его приняли. Марамзин потом немножко сыграл на этом. Ему удалось получить договор на книгу для "Детгиза" о городском транспорте. И книжка эта называлась "Кто развозит горожан". Он был очень доволен, что ему удалось это название ввести в печать.

— На каком этапе был запрещен сборник, подготовленный вашей группой к изданию?

— Мы принесли его в издательство "Советский писатель", с которым у нас были контакты, где у меня уже готовилась к выходу книга "Смотрите, кто пришел!". Они обсуждали, давали на рецензии, а потом сборник нам вернули. Мне помнится, что среди рецензентов была Кетлинская.

— А что Вы представили в этот сборник?

Туда был включен отрывок из романа "Зрелища". Там главы перемежались: три-четыре — заводская линия, три-четыре — театр. Так он интереснее читался. В романе было два главных героя: инженер Троеверов и юноша Сережа Соболевский. Они были равноправными, жили в одной квартире и иногда пересекались: оказывались собеседниками или участниками каких-то сборищ. Это виделось как два варианта души, ищущей опоры под ногами. Можно сейчас, издали вглядываясь, сказать, что Сережа — это душа, ищущая в трворчестве, а Троеверов — это душа так или иначе ищущая опоры в человеческих отношениях и, в первую очередь, в любви. В заключительной главе эти две линии сливались. Конечно, этот роман писался на грани проходимости и, может быть, если бы мне удалось его закончить в 1965-1966 году, он бы еще проскочил под заводским камуфляжем. Но уже наступил 1967, уже сидят Синявский и Даниэль, уже идут процессы над "подписантам", то есть теми, кто подписывал письма в защиту арестованных, все гайки закручены... Так что его прихлопнула опустившаяся стена.

— Рецензентом был Гранин?

— Одним из трех.

— А каков конец группы "Горожане". Запрет этого сборника явился для вас сильным ударом. После этого группа распалась?

— Мы продолжали обмениваться написанным, во всяком случае, я читал все, что писали Вахтин и Марамзин. Володя Губин стал меньше писать. Когда мы увидели безнадежность попыток этого объединенного пробивания своих вещей, нужда как-то растаяла. Внутренняя потребность общаться у нас не уменьшилось, и мы продолжали часто встречаться. Но изображать из себя стройный атакующий отряд уже не было смысла. Было явно, что стена выросла глухая.

— Вы могли бы назвать условную дату конца существования этой группы?

— Я думаю, что Довлатов говорит об этом в одном из своих интервью. Вахтин его пригласил принять участие году в 68, самое позднее — в 69. Но уже следующий сборник мы не готовили. Не было сборника, в который Довлатов включал бы свои вещи.

— А почему был приглашен в группу Довлатов?

— Он как-то виделся нам в нашем кругу. Тоже горожанин, пишет про город, тоже невероятно открыт иронии, всему смешному, тоже в глухую не печатается. Абсолютно тот же изгойский статус. Все сводило нас вместе. Он уехал в Таллинн, по-моему, году в 70. Так что с датами вот так обстояло дело.

— Игорь Маркович, я хотел бы Вас спросить о литературном Ленинграде шестидесятых годов и о его ЛИТО — литературных объединениях. Что притягивало людей в эти ЛИТО? Почему нельзя было собираться просто у кого-то дома? Это была для Вас своеобразная трибуна, с помощью которой можно было познакомить читателей со своими произведениями?

— Была огромная разница. Когда ты приходишь в Лито, ты вынужден говорить о прочитанных произведениях с гораздо большей ответственностью, ты должен как следует думать, ты не можешь соскользнуть на житейскую пустую болтовню. Заседания в ЛИТО проходили с некоторой торжественностью. И, конечно, легальная возможность встречаться, не опасаясь обвинений в распространении самиздата, представлять кому-то свои рукописи и получать на них отзыв, реакцию. Это было совершенно необходимым делом. Это давало также и какую-то меру легализации. "Вы кто? Вы почему занимаетесь литературой? Кто велел?" — "А вот я член такого-то литобъединения."

Кроме того, Ленинградская писательская организация регулярно собирала конференции молодых писателей. На эти конференции съезжались люди со всего Северо-Западного края. Довольно рано меня стали приглашать в качестве руководителя одного из семинаров. Участников разбивали на группы по жанрам: прозаики, поэты, драматурги, переводчики и т.д. Многие ленинградские литераторы принимали участие, причём на вполне добровольных началах. Помню, что в руководстве семинаром по научно-фантастической литературе активно участвовал Борис Стругацкий. Это было большое событие, люди готовились. Для многих начинающих авторов эти конференции открывали дорогу в печать.

Литобъединения существовали при разных учреждениях. Первое, в которое я попал у нас в Политехническом институте, вел поэт Лев Мочалов. Оно было поэтическим. А потом я оказался в литобъединении при библиотеке им. Маяковского, которая до сих пор существует — через Фонтанку от Дворца пионеров. Его вел бессменно Виктор Семенович Бакинский, фронтовик, профессиональный писатель и очень хороший читатель: внимательный, заинтересованный, вдумчивый. Мы все ему благодарны. Из участников этого литобъединения Вам известны имена Ефимова, Марамзина, Воскобойникова. Мы все очень ценили Генриха Шефа, который тоже входил в это ЛИТО, и которого мы до сих пор считаем абсолютно выдающимся писателем кафкианского направления. У меня лежит его рукопись, это моя издательская мечта. Я хотел бы издать хотя бы 200 страниц. Книжечка, которая у него вышла в "Советском писателе", не дает ни малейшего представления о нем. Рукописи эти мы вывозили, пересылали за границу, они оказались у Марамзина, он много напечатал в своем журнале "Эхо". По журналам рассыпаны некоторые вещи Шефа, я напечатал два рассказа в антологиях "Эрмитажа": "Избранная проза шестидесятых", "Избранная проза семидесятых". Но я очень надеюсь, что судьба мне когда-нибудь позволит издать книгу Генриха Шефа. И нужно-то всего каких-то полторы тысячи долларов. Но их нет.

— Юрий Ветохин в своих мемуарах вспоминает о Вашем выступлении в защиту Бродского на заседании ЛИТО. Вы не опасались за последствия?

— Чего уж тут опасаться, если я написал в это время письмо в "Вечерний Ленинград" и в "Литературную газету" в защиту арестованного поэта. Это была всё та же разведка боем.

— Бакинский ведь испугался и попытался свернуть Ваше выступление.

— Он был членом партии, был достаточно осторожен, а мы — еще небитое, непуганное племя — пытались протестовать против этого давления на пишущую братию. Ну и компания была все же существенная. Были открытые письма, письма в газету, на суд собралось сколько человек — зал набился! Это, конечно, серьезный и большой эпизод войны, которая тогда начинала разворачиваться. История этой литературной войны будет интересным произведением. Стоит её написать.

— ЛИТО "Трудовые резервы" вел Давид Дар, ЛИТО "Первой пятилетки" — Глеб Семенов. А какие еще известные ЛИТО Ленинграда 60-х годов Вы помните?

— При издательстве "Советский писатель" было заметное ЛИТО, куда входил

Андрей Битов, потом туда перешел от нас Генрих Шеф. Поначалу его вела тетка Довлатова, потом им руководил Эдуард Шим, какое-то время принимал участие в его работе критик Владимиров. Геннадий Гор тоже одно время руководил этим ЛИТО, Михаил Слонимский был внимателен к молодежи. Вера Кетлинская активно принимала участие в работе молодежных конференций. К ним мы не боялись обращаться. Может быть, иногда напрасно.

— Что Вы имеете в виду?

— Когда Гранин получил на рецензию мой роман "Зрелища", я был уверен, что он поддержит, а он написал такую скользкую рецензию. В издательстве решили, что если сам Гранин написал, что "он не знает, о чем роман", то нам и подавно это не известно.

— В 28 лет Вы становитесь членом Союза писателей СССР. Случай чрезвычайно редкий. И в то же время Вы начитаете публиковаться в самиздате, выступаете в защиту Бродского, переправляете свои рукописи на Запад. Одним словом, становитесь диссидентом. Что Вас толкнуло на этот путь?

Ефимов навещает Бродского в ссылке. Фото Якова Гордина, 1964 г.— Думаю, что свою несовместимость с советской системой я ощутил очень рано. Но система менялась у нас на глазах. Была надежда, что она будет меняться, что мы будем способствовать ее переменам в сторону большей свободы слова, мысли, и нам будет там место. И была вторая оттепель — короткая брежневская оттепель. После свержения Хрущева (октябрь 1964), в 1965 году были многие перемены, которые маркируют эту оттепель: Солженицына выдвинула на Государственную премию, опубликовали роман "Мастер и Маргарита", освободили Бродского. Вот на этой волне нас приняли тогда в Союз писателей, троих, почти ровесников: Битов, Ефимов, Кушнер. Я помню, как нас торжественно принимали. Руководил процедурой Михаил Дудин, и он задал тон этакого дружелюбного шута.

— Вы, ребята, и мы тут... Так это славно! Мы..., вы....., давайте все вместе...

Все веселились кругом, кроме этих трех молодых "старичков". Сидели все трое с каменными лицами и смотрели на них, как на мастодонтов. До нашего приёма самым молодым членом Союза писателей был человек сорока трёх лет. Ощущение несовместимости было таким сильным, что речь шла только о способах выживания, сосуществования рядом с ними. К тому времени руководящие посты в литературе, в издательствах занимали люди настолько убогие, те, которые пришли после всех сталинских чисток и террора. Мера их необразованности была фантастической. Мы понимали, что нам не пробиться, не ужиться с ними, будем мы членами Союза писателей или нет. Да и сам факт этого непрерывного контроля, давления, он заползал в душу, и ты понимал, что у тебя душа уже уродуется. Когда ты пишешь, у тебя невольная приглядка-оглядка — пройдет такая вещь или не пройдет. Это калечит тебя еще то того, как ты понесешь рукопись.

Я помню был такой трагикомический момент, когда шла моя вторая публикация в "Детгизе", в альманахе. Повесть называлась "Взрывы на уроках". Там был эпизод, где учительница истории, вернее практикантка, рассказывает школьникам об английском философе начала XIII века Роджере Бэконе. И она приводила цитату из его писаний: "Четыре вещи, в высшей степени заслуживающие осуждения, составляют помеху делу истины. Преклонение перед ложными авторитетами, укоренившаяся привычка к старому, предрассудки толпы и гордыня мнимой мудрости....". Директор издательства "Детгиз", просмотрев рукопись, сказал:

— Ладно, пусть пойдет, только вот эту цитату пусть вычеркнет.

Он сказал это не мне, мне передали редакторы:

— Поздравляем, вещь идет, но только без этой цитаты.

И тут я уперся. У меня уже было ощущение, страх, что если я буду поддаваться, то раз за разом во мне будет оставаться меньше и меньше живого, искреннего. Все же у меня была инженерная профессия, с голоду бы я не умер. Тщеславие было, но у властей не было никаких наград, которыми мое тщеславие можно было бы удовлетворить. Это было огромное благо в нашей жизни, особенно в Ленинграде. Не было соблазнов, не было кому завидовать. Любой литературный успех связан был с таким изворачиванием, с таким подыгрыванием, с таким унизительным отмалчиванием. Некому было завидовать, а это огромное облегчение. Можно заниматься собой, книгами, друзьями. И вот я уперся. Редактор оказался в ужасном положении. Тогда все же было твердое правило: своей рукой они не вычеркивали, должны были уговорить автора. Уже сборник сверстан, набран, план, типография... А директор у них был абсолютно упрямый и тиран. Они меня уговаривали часа три. Я — ни в какую. Наконец один догадался, побежал взглянуть в энциклопедию, посмотреть, что энциклопедия говорит про этого несчастного Роджера Бекона. Радостно прибежал и сказал, что нет философа, а есть "бекон" — мясной продукт. Я говорю, что это вы через "Е" смотрели, а надо через "Э". Он посмотрел через "Э", нашел обоих Бэконов — Фрэнсиса и Роджера. И вдруг на мое счастье и удачу — та самая цитата, которую я выбрал для своей повести, была включена в крохотную статью о Роджере Бэконе в "Советской энциклопедии". Чуть в другом переводе. Они побежали к директору, и тот нашел ход:

— А, ну вот в таком переводе совсем другое дело.

Повесть прошла, я получил гонорар, она была на радио, на телевидении, вошла в отдельный сборник моих детских вещей.

А потом снова начали закручиваться гайки, все пошло вспять. В какой-то момент стало ясно, что то, что волнует душу, настолько непроходимо, что это даже показывать нельзя. И в сущности моя книга "Практическая метафизика" выросла из романа "Зрелища", который я всё же решился представить в издательство, как некий космический снаряд вылетает из ракеты-носителя. Я поначалу думал, что все мысли, которые вошли туда, будут включены в послесловие, как это сделал Толстой во Втором послесловии к "Войне и миру", которое по сути представляет лучшее на русском языке изложение теорий Канта и Шопергауэра. Но потом понял, что философия тянет роман на дно, роман тянет философию, у них разная среда. Как самолет не может подняться в космос, так и ракета не может, не сгорая, лететь в атмосфере. Произошло отделение боеголовки. Я думаю, году в семидесятом я закончил "Практическую метафизику" и отправил её на Запад.

— По каким каналам Вы переправляли рукописи на Запад. Это ведь тоже было непросто: во-первых, переправить рукопись, и, во-вторых, сохранить свое инкогнито.

— Это был такой разрывный шаг. Тем более, что судьба Синявского и Даниэля была у всех уже перед глазами. Но эта книга казалась мне настолько важной. С художественным произведением, наверное, я бы так не решился. Ощущение того, что что-то важное, продуманное сказано в этой книге, привело меня к состоянию: да, за такую книгу я готов сесть.

Я готовился к посадке очень рано. В записной книжке имена и адреса были спрятаны за нехитрым шифром, чтобы на знакомых вышли не сразу.... Расспрашивал подробно тех, кто сидел, кого допрашивали. Сам— и Тамиздатские книги я давал многим друзьям, хранил настоящую библиотеку. Многие помогали мне, например Михаил Мейлах. Он смело получал книги в американском консульстве и приносил домой, звонил мне, я приходил, и они поступали в оборот через мою подпольную библиотеку, о которой пишет Довлатов. Впоследствии КГБ припомнило это Мейлаху, когда отправило его в лагерь. Была довольно активная деятельность. Конечно, я благодарен всем друзьям. Наверное, человек пятьдесят ею пользовалось. Никто не выдал!

— А кто и как переправлял Ваши рукописи на Запад?

— Самым активным в этом плане был наш друг Кирилл Косцинский. Он отсидел в лагере при Хрущеве. Мы с ним коротко успели познакомиться накануне его ареста, в начале шестидесятых годов. А потом, когда он вернулся, мы с ним регулярно встречались. Он и на войне был разведчиком, был из тех, кто ведет все время эту разведку боем, расширяя все время границы возможного. А главное — расширяя границы страха. Казалось бы это чистая провокация, что он мог в помещении Союза писателей через лестничный пролет крикнуть вниз:

— Коль, ты вчера "Би-би-си" слушал?

Коля бледнел, шарахался в сторону. Но у остальных это снимало с души бремя страха. Косцинский знал иностранные языки, и на него быстро вышли иностранцы, потому что он не боялся встречаться с ними. Он был большим поклонником моего романа "Зрелища", у нас были очень теплые отношения. В нем я был уверен. Он псевдоним не раскроет. Каким образом он переправил "Практическую метафизику", я не знаю (помню, что один из экземпляров отправил другой друг, режиссёр Евгений Шифферс), но и вторую мою книгу он переправлял. Тут я уже знаю иностранца, который ее увез, и английское издание "Метаполитики" посвящено ему. Это Джорж Берн (George Byrne). Он был переводчиком, до сих пор жив, живет в наших краях. Он вывез рукопись в виде фотопленки. Список этих смелых иностранцев, которые возили взад-вперед литературу и рукописи, тоже должен быть включен в справочники истории идеологической войны. Это все был чистый альтруизм. Чувство достоинства помогало этим людям. И Карл и Эллендея Проффер имеют все шансы оказаться во главе этого списка по количеству материалов, пересекавших границу с их помощью.

— Вы познакомились с Карлом и Элендеей Профферами в Ленинграде. Сразу после Вашего отъезда из России они предложили Вам работу в своем издательстве "Ардис". Но уже в августе 1980 года Вы пишете в письме к Довлатову об открытии Вашего собственного издательства "Эрмитаж". Почему Вы решились на этот шаг?

— Дружба была очень тесной и теплой. Нас познакомил Бродский в 1972 году. Я как раз зашел к нему, когда у него были Профферы. В том же году он вынужден был уехать, жил у них под боком в Мичигане, а они каждый год приезжали в Россию, и наша квартира в Ленинграде превращалась в их штаб-квартиру, где они встречались с многими ленинградскими литераторами и получали их рукописи. Карл напечатал несколько моих рассказов в своих альманахах "Russian Literature Triquaterly". Очень скоро в его руки попала "Метаполитика", которую он опубликовал под псевдонимом "Андрей Московит" в 1978 году. В один из их приездов, гуляя по Ленинграду, я обронил, что мечтал бы делать что-нибудь в их издательстве. Они запомнили это. Когда мы эмигрировали, они прислали замечательное письмо в Вену, которое извещало, что у мистера Ефимова есть работа в Америке. Это очень облегчило нам эмигрантскую эпопею.

Отношения были очень теплые. Когда мы оказались у них, прожили месяц, и им надо было куда-то ехать на две недели, они оставили на нас годовалую дочку. Мы с Мариной жили две недели в их доме и нянчили дочку Арабеллу — настолько они нам доверяли.

— Но вскоре все изменилось, ваши отношения испортились. Еще в одном письме к Довлатову, в мае 1981 года, Вы пишите: "Профферы не вынесли обиды и увольняют нас". В чем были причины вашего разрыва с ними?

— Я думаю, что разрыв произошел по трем линиям. Одна — у нас оказались очень разные способы проживания в литературе. Карл был профессором, профессионалом. Он считал, что должен уметь анализировать, понимать и ценить любую вещь. Может быть, он был прав. Я мог себе позволить гораздо большую свободу в своих отношениях с книгами и мог что-то любить, что-то ненавидеть, а к чему-то быть бесконечно равнодушным. И не считал это никакой ущербностью. Каждый раз, когда Карл с этим сталкивался, я замечал в нем болезненную реакцию. Был случай, когда он попросил меня, нельзя ли сделать сборник критических статей из комплекта журнала "Современные записки", который он привез из Парижа. Я честно, в нерабочее время, прочитывал журнал за журналом, что-то выбрал, но, в конце концов, пришел к выводу:

— Нет, Карл, критика мне показалась на невысоком уровне. Я не вижу сборника.

Он вдруг ужасно рассердился и сказал:

— Да кто ты такой, чтобы выносить такое решение!

Я ответил:

— Карл, ты меня попросил, и я сказал, что я думаю. У меня нет других критериев.

— Это состоялось, это было напечатано, это литература!

Здесь, наверное, прорвалось раздражение, которое накапливалось давно.

Другой момент расхождения был, я бы сказал, житейско-финансовый. Они жили и вели дело не по средствам. На моих глазах был момент, когда летом 1980-го года они были на грани разорения. Я видел, почему это происходит: они нанимали людей, когда финансовая ситуация этого не позволяла; под какие-то издательские мечты, надежды была куплена дорогая машина, новейшее фотокопируюшее оборудование, которое можно было загрузить у нас хорошо если на один процент рабочего времени. Все траты не по карману. И вот летом 80-го года явился налоговый инспектор и сказал, что они не доплатили налоги. У них могли просто забрать дом. Три недели они ходили совсем подавленные, пока богатый друг не прислал спасительный чек на двадцать тысяч долларов. Я понял, что если в следующий раз друга не найдётся и они станут банкротами, то я окажусь на улице с пятью женщинами на руках. Это было для меня мощнейшим стимулом искать почву под ногами, начинать собственное дело.

С их разрешения и ведома я начал с того, что открыл наборную мастерскую, стал рассылать рекламу. Мы начали получать заказы на набор от русских журналов и университетских изданий. Арендовали наборную машину, она стояла у нас дома, Марина на ней набирала. В том числе она получала заказы и от "Ардиса". И вот в такой подвешенной ситуации писатель, выброшенный из своей страны с профессией, на которой заработать невозможно, с пятью женщинами на руках. Но все равно каждый день просыпается довольный и очень рад жизни. А он — профессор с миллионным особняком, со связями в газетах и журналах, в Вашингтоне, во всем мире, — он просыпался каждое утро в тоске. У него была очень тонкая, нежная душа. Среди прочих вещей ужасно его травмировало отношение Владимира Владимировича Набокова, которое резко изменилось после выхода его книги о Набокове. Карл так много вложил в это свое преклонение перед Набоковым, они с Эллендеей бывали у них в доме в Швейцарии. Я видел, как это его травмировало.

Ну, и третий момент. Я сделал одну совершенно недопустимую вещь. Но случись это снова, я ничего другого сделать бы не смог. 90 процентов моего рабочего времени я работал упаковщиком, грузчиком и наборщиком, а редактором — процентов десять. К чести Профферов надо сказать, что они не брезговали ничем: сами тоже и набирали, и грузили, и паковали. Главным литературным открытием и своей гордостью они считали писателя Сашу Соколова. Мне тоже понравилась первая книга — "Школа для дураков". Карл принес мне набирать вторую книгу Соколова "Между собакой и волком" и честно сказал, что не понял в ней ни слова, но и речи не может быть, чтобы издательство "Ардис" отвергло вторую книгу этого автора. Я сел знакомиться с рукописью, смотреть, понятна ли мне правка, стал читать.

Увы, эта рукопись вызвала у меня настоящую идиосинкразию! Я знаю много достойных людей с развитым эстетическим чувством, которые наслаждаются прозой Соколова. Но для меня этот его текст оказался эстетически неприемлемым! Это была какая-то аллергическая реакция. Я с трудом выношу хаос и невнятицу в литературе, а здесь хаос и невнятица вырывались не спонтанно-стихийно, а мастерились искусным пёрышком намеренно и ювелирно. Достоевский не любил Тургенева, Розанов — Гоголя, Толстой — Шекспира, Ахматова — Чехова, Бродский — Блока. Имею я право не любить прозу Соколова? Всё бывает, уговаривал я себя. Но при этом отлично понимал шаткость, даже недопустимость такой позиции. Ты — служащий, тебе приносят работу. Сказать, что, "вы знаете, это для меня эстетически неприемлимо" — смехотворно, недопустимо, выглядит просто наглостью. Тем более людям, которым я стольким обязан, которые так помогли мне и моей семье.

Я мучился ужасно. Две недели ходил больной. Не то чтобы я ставил владельцев в безвыходную ситуацию. Часть русского набора всё равно отдавалась другой фирме, так что речь шла, в конечном итоге, о перераспределении работы. Но я понимал, что о таком не просят. Однако снова и снова всплывала горькая мысль: вот я уехал на пятом десятке из своей страны, где говорят, пишут и читают на моём родном языке, уехал только для того, чтобы не участвовать в том, что мне глубоко чуждо. И оказаться в ситуации, когда я своими руками должен принимать участие в том, что для меня эстетически мучительно.

В конце концов, я упал им в ноги. Они помрачнели, как и следовало ожидать. Тут все сходится: и то, что он себе такое позволяет, и то, что он смеет отвергать нашего любимого писателя и друга. Этому объяснения нет, прощения нет! Это был переломный момент, после которого отношение Карла ко мне резко изменилось. Когда в 1981 году в Лос Анджелесе собиралась конференция "Русские писатели в изгнании", на которую были выделены такие средства, что участникам оплачивали приезд даже из Европы и Израиля, Карл принимал активное участие в составлении списков приглашенных. Я не был включен, хотя к тому моменту в каталоге издательства "Ардис" было четыре моих книги. Это был тяжелый удар по моей репутации. Если знаменитый Проффер не включил своего сотрудника в списки участников конференции, значит за писателя он его не считает. Вся подготовка к конференции со мной не обсуждалась. И много было других выражений крайнего отчуждения и неудовольствия.

Я понял, что должен искать путь к независимости. А к тому времени мне стало ясно, что мало кого интересует только набор. Люди хотят, чтобы издавали книжку от начала до конца. Я также знал, что рукописи из России и от эмигрантов идут потоком и "Ардис" едва управляется с третью того, что к ним попадает. Однако всё остальное они не отсылали другим издателям, а просто оставляли лежать у себя в ящиках мёртвым грузом. Они были очень ревнивы и с конкуретнами готовы были обращаться безжалостно. Поэтому переход от мастерской к издательству я уже провел, не сообщая Профферу.

Это для него был шок. Я был уволен немедленно. Эллендея очень переживала, пыталась помирить нас. Повели при этом они себя вполне корректно: оставили какие-то заказы фирме "Эрмитаж", помогли выжить на первых порах. В тот же год мы были в Нью-Йорке и навестили Бродского. Усмехаясь, он сказал: "Вчера тут до вас в этих самых креслах Профферы сидели. Но я не буду говорить, что они про вас говорили — сами догадываетесь."

Так произошло появление издательства "Эрмитаж", которое вообще-то можно считать отпочковавшимся от "Ардиса". Практически через три года, то есть после смерти Проффера, деятельность "Ардиса" увяла, а мы существуем и по сей день

— Эрмитаж существует уже двадцать пять лет. И это при том, что большинство русских зарубежных издательств вынуждены были свернуть свою деятельность после падения коммунизма в России. Чем Вы объясните его непотопляемость? Правильной издательской политикой? Вашим опытом, приобретенном в "Ардисе"? Почему это издательство выжило. Ведь было столько издательств-однодневок, издательств, которые появлялись только на бумаге, существовали год или два и потом исчезали, соединялись, распадались, меняли названия... А "Эрмитаж" при этом стоял как скала.

Игорь Ефимов. Фото Марка Копелева— Три элемента были важны. Их не было всех вместе у других издательств. Во-первых, мои связи с русскими литераторами были необычайно обширными, дружескими, мне доверяли. Мило рассказывали Вайль и Генис, чем их привлек "Эрмитаж":

— Когда мы послали тебе первую рукопись, то решили для себя, как это водится, что месяца через два пошлем запрос. "Не получали ли Вы нашу рукопись?" И когда мы уже через неделю получили от тебя толковый, подробный ответ, мы, конечно, были в полном ошеломлении.

Для меня с самого начала было как-то невозможно не ответить на обращенный ко мне звонок, письмо, присланную рукопись.

Второе — это то, что еще в "Ардисе" я увидел, что только если ты овладеешь всеми смежными профессиями, только тогда можно вести такое издательство. Это как капитан, пересекающий на яхте в одиночку океан. Он должен уметь делать на судне все. Я помню этот вопрос задавала Юнна Мориц, когда к нам стали приезжать друзья и знакомые из России, году в девяностом:

— Скажите, почему Вы выжили, а Поляк — хороший, культурный человек — со своим издательством "Серебряный век" — прогорел?

Я сказал ей, что Поляк ничего не хотел делать своими руками, он хотел на все нанимать людей, профессионалов. А это невозможно. Мы с Мариной должны были научиться всему: от набора и паковки до фотографирования и бухгалтерии. Абсолютно всему. В переписке с Довлатовым немножко отражена эта борьба за каждый доллар.

И третье, я думаю, это то, что мы никогда не получали никаких грантов. С самого начала весь расчет на выживание приходилось строить только на свои средства. Много было издательств, которые начались благодаря чьей-то поддержке, а как только поддержка исчезала, они не выживали.

— Сколько всего книг было издано "Эрмитажем" за это время?

Порядка двухсот пятидесяти. Плюс к этому мы участвовали в издании многих книг, выходивших под маркой других издательств. Брали на себя техническую работу, когда нам доверяли редактуру и набор, много было и переводной работы.

— А какие перспективы у Вашего издательства? Ведь сегодня есть огромное предложение относительно недорогих русских книг, изданных в России. Цены на них несравнимы с теми, какие выставляют западные издательства на свою продукцию. Можно ли при этом выжить зарубежному русскоязычному издательсту?

— Конечно, поток книг из России теснит нас необычайно. Продажа за последние годы резко пошла вниз, конкурировать с хорошими русскими изданиями мы не можем. Наше главное преимущество — печатание книг неподцензурных — исчезло в 1991 году. Тем не менее, издательство существует и будет существовать. Может быть, за последние два года уменьшилось число издаваемых книг. Раньше их было двенадцать в год, сейчас восемь. Но среди них есть очень интересные книги, которыми я горжусь. Есть два разряда книг. По-прежнему мы издаем книги, в которые вкладываем деньги, но это чаще всего книги, которые могут иметь учебный выход, использоваться профессорами, преподающими русский язык и литературу. Вот мы издали два томика: "Русская поэзия XIX века" и "Русская поэзия XX века" Я рискнул вложить в эти книги свои деньги, зная рынок, зная, что преподаватели в университетах время от времени предлагают студентам курс по русской поэзии. Мы сделали эти антологии с ударениями, с объяснениями трудных слов, с переводами идиом. Составителем был профессор Эмиль Дрейцер. Эти книги пошли, их хорошо покупают, и я думаю, что это издание оправдает себя. Я издал также антологию "Круг чтения", которая идет очень неплохо. Там собраны произведения русских писателей 19-го и 20-го веков.

Другой разряд книг — это книги, на которые находится финансирование либо от университетов, либо авторы сами заинтересованы в издании книг. Было уже несколько случаев, когда книги, набранные в России, не вышли там, а вышли сначала у нас. Например, роман И.Грековой "Свежо предание" был набран в России году в 1993. Но финансовая ситуация там стала кризисной, и к нам обратилась семья. Мы выпустили его у себя за очень умеренную цену. Мы сейчас связаны с американскими типографиями, которые научились очень экономно издавать маленькие тиражи. Также в России была набрана книга Андрея Битова "Новый Гулливер", котрая там не вышла, а вышла у нас. Долго мучилась с изданием мемуаров своего покойного мужа, знаменитого балетмейстера Леонида Якобсона, Ирина Давыдовна Якобсон. Отчаявшись в русских издателях, она решила обратиться к нам. Так что репутация и доверие очень помогают, по-прежнему притягивают к нам самых неожиданных авторов. Я очень горжусь, что нам удалось выпустить перевод на английский книги М. В. Муратова, базирующейся на переписке и дневниках Толстого и Черткова. Эта книга была издана в России в 1934 году. Нашелся энтузиаст, Скотт Мосс, который перевел её на английский, собрал средства. Он ездит в Россию, знаком с потомками Черткова. У нас получился очень хороший рабочий альянс. Он совершенно не мог это сделать без мощнейшей редактуры. Синтаксис и стилистика дневников и писем Толстого оказались настолько сложными, что очень часто самый квалифицированный американский переводчик не может правильно и адекватно перевести. Я не только с удовольствием, но и с огромным чувством ответственности работал вместе с ним над этой книгой.

Так что мы сохраняем свой кораблик (эмблемой издательства "Эрмитаж" является кораблик на шпиле Адмиралтейства в Петербурге. — А.М.), ныряем в волнах и тонуть не собираемся. Найдутся и для нас авторы и читатели.

— Сколько книг Вы планируете издать в этом году?

— Запланировано восемь книг, но я уверен, что число увеличится, потому что буквально в прошлом месяце пришла заявка на новую книгу. Почта идет. Одновременно я должен сказать, что если бы мы издавали все книги, которые мы отвергли по разным причинам, книги, которые авторы готовы были издать за свои деньги, мы уже были бы, вероятно, состоятельными людьми. Многие наши друзья даже предъявляли нам претензии, что мы порой отказываемся печатать под своей маркой книги явно профессиональные в литературном плане, просто потому что они нам чужды. Я им на это говорил:

— Ну, вот есть лицо журнала, мы все знали журнал "Новый мир", журнал "Звезда". Есть такое понятие — лицо издательства?

Они говорят:

— У журнала — да, а с издательством — нет. Издательство должно печатать все.

Я так не могу. Невозможно заниматься книгой, которая тебе не нравится, как невозможно проводить время с человеком, который тебе неприятен.

— Что Вы можете сказать о разнице между третьей и четвертой волной русской эмиграции?

Этот водораздел между третьей и четвертой волной быстрее всех заметили американцы. Когда в конце восьмидесятых стали приезжать наши друзья, они увидели, как мы близки, как мы дружны, и у них возник естественный вопрос. Меня об этом прямо спросил один американский славист:

— Игорь, что определило, что вы уехали, а они остались?

Это было в кругу славистов, поэтому я придумал, по-моему, занятную метафору, которая была им понятна. Я сказал:

— Уезжали все Чичиковы, Штольцы и Рогожины. Оставались Мышкины, Обломовы и Маниловы.

Конечно, это всего лишь метафора. Но какая-то должна была быть следующая ступень отчаянности, чтобы люди, близкие по вкусам, по мере неприятия советской системы, все же решились на этот шаг. Когда Кушнер узнал, что мы уезжаем, он сказал моей жене:

— Как ты не боишься? Я в Москву ехать собираюсь три дня. А ты — в Америку!

Конечно, останется очень превратное предствавление о третьей волне, потому что она заметнее всего там, где она сосредоточилась, т.е. на Брайтон-Бич. На самом деле, именно Чичиковы, Штольцы и Рогожины так легко ассимилировались в Америке, так рассеялись по всей стране, их профессиональный уровень оказался столь высоким, что у них не было тенденции держаться вместе, сохранять этническую общину.

— В 1980-е годы вы написали роман "Архивы Страшного суда" и документальное расследование убийства президента Кеннеди. В 1991 году обе книги были переизданы в России. Но вы, наверное, надеялись, что это будет интересно и для западного читателя, что это найдет спрос в Америке? У выс были определенные иллюзии? Ведь Довлатов в одном из писем к Вам горько констатировал: "Я писал для "Либерти" скрипт о переводах в Америке русских и советских книг и в связи с этим получил разные сведения из публичной библиотеки. Пережил большое уныние. Ни один из советских авторов (кроме Солженицына и Алиллуевой) не имел, не имеет и не будет иметь коммерческого успеха в США. В финансовом смысле провалились все: Войнович, Ерофеев, Севела... Проваливается Лимонов. На очереди: Алешковский, Аксенов, естественно — Довлатов. Рано или поздно провалитесь и Вы..."

— Да, иллюзии были. Роман "Архивы Страшного суда" был довольно быстро переведен, вышел в более-менее заметном издательстве. Он не разошелся в том количестве, на которое мы с издателем надеялись, хотя было несколько одобрительных рецензий, в том числе в "New-York Times Review of Books". Много прошло времени, прежде чем я понял, что как я был в советской России идейно неприемлем, так оказался и здесь. Это отдельная тема. Каждый из нас так или иначе пережил этот шок. Мы, казалось, все представляли, я об Америке прочел столько книг, журналов и газет. Профферы привозили горы каждый год, и Михаил Мейлах снабжал из консульства. Казалось, что мы всё знали. Однако мы и понятия не имели, до какой степени американская интеллектуальная элита находится в плену лево-либеральных идей.

Американский идейный спектр распределяется таким образом: с представителями американского правительства мы почти находили общий язык, с представителями прессы и журналистами возникал интересный диалог, особенно при обмене идеями. С академической средой, с профессурой стена вырастала такая, что мы были в полном шоке. Немного это отражено в драматическом ключе в довольно известной книге Исайи Берлина о том, как он посещал Россию. Он описывает свои встречи с Пастернаком и честно повторяет возмущение Пастернака реакцией его — Берлина — на жизнь в России. Западный интеллектуал Берлин как был идеалистом, так и остался очарован этим новым миром. Пастернак просто кричал на него:

— Как Вы можете? Что, Вы не видите, что происходит? Какой тяжестью это все лежит на людях от низа до верха!

А среда, в которой мы оказались — гуманитарии, философы, профессора. Мы были для них безнадёжными реакционерами, политически некорректными, при самых теплых личных отношениях оставались в их глазах отсталыми недоумками. Они смотрят на нас, как на абсолютных ископаемых динозавров в политическом плане. Для антисемита все мировое зло происходит от жида, для католика — от еретика, для мусульманина — от неверных. Американский профессор знает, где таится мировое зло. Это — американский военно— промышленный комплекс. Это объяснение всех злодейств мира. И тот, кто не разделяет этого убеждения, останется для него навсегда чужим.

Был еще один момент, который мы тоже очень бысто поняли. Советская идеологическая машина вела очень пристальный надзор за славистами и советологами. И все неугодные с трудом получали визу для поездок в Россию, а часто и просто не получали. Вы не можете вести курс, устраивать поездки студентов, если Вы не можете ездить в страну — объект Вашего исследования. И слависты старались быть осторожными в своих статьях и книгах, не сердить советские власти. Это все было для нас шокирующим. Я познакомился со многими людьми, которые начинали свою карьеру в американской славистике и вынуждены были уйти. Или выбирали наименее опасную сферу исследований. Лучше всего — классическая литература. Там наименьший идеологический разброс. Профферам здесь надо отдать должное: они брались за самые острые темы, печатали самых крамольных российских авторов. И быстро стали персонами нон грата в глазах советских властей. В значительной степени Карл был исключением, хорошим исключением.

— "Седьмая жена", пожалуй, одна из самых талантивых Ваших книг. Как рождается замысел такого романа?

— Я не позволяю себе очень вглядываться в процесс писания. Знаете этот анекдот, когда у человека спрашивают, куда он кладет бороду, когда ложится спать — поверх одеяла или под одеяло? Человек задумался и ответил, что не помнит. Пошел, лег спать и положил бороду поверх одеяла. Ему неудобно. Положил под одеяло — тоже неудобно. Так и не смог заснуть и умер от бессонницы.

Замысел — это кипение переживаний по поводу своей жизни, увиденных чужих жизней, прошлого. Оно существует в виде таких эмоциональных импульсов, стволов, а может быть даже вихрей. Они бродят в твоей памяти, в твоей душе, часто не подчиняясь твоей воле. Ты присматриваешься к ним, как-то их подталкиваешь. И вдруг смотришь, что вот эти эмоциональные вихри по поводу этих людей или ситуаций собираются как бы в такую рощу либо интересную аллею, либо разрастаются в целый сад. И вот из этого рождается роман.

— Вас ведет сюжет, когда Вы пишете?

— Только в том смысле, что если у меня выстроилась такая эмоционально-драматическая сюжетная аллея, то я примерно представляю, куда герои должны поехать. Канва всегда имеется. Я стал думать, в какую достаточно традиционную и достаточно жесткую форму надо поместить героев "Седьмой жены". И решил, что это будет роман-путешествие. Вы могли угадать, что там в основе лежит история аргонавтов. По всему тексту рассыпаны намеки. Имя Голда созвучно Золотому руну — украденному, потерявшемуся. В героя в чужой стране влюбляется дочь если не царя, то крупного партийного деятеля, помогает ему во всем. Она не Медея, но Мелада. Фамилия их Сухумины, а Сухуми — это куда приплыл Язон. Такие вещи забавляют и помогают. Ну и, конечно, образ русской деревни, в которой наша семья и семья Якова Гордина прожили семь лет (впоследствии Гордины купили там себе дом), так глубоко врезался, что я мечтал найти форму, в которой его можно было бы показать. Не в реалистическом плане, а в таком чуть брейгелевском "сюре". Лето за летом мы проводили в этой псковской деревне, которая и стала "прототипом" деревни Конь-Колодец. Многие литературные друзья нас там навещали. Люди рады были туда приезжать. Людмила Штерн там была у нас несколько раз, Сергей Вольф, Найманы были. С другой стороны, мне хотелось отразить весь объем парадоксальности американской, западной жизни. Он просто просился уже на бумагу. Плюс ощущение того, что наконец я приобрел какую-то раскованность, которая появилась у меня в письме. Этот прыжок от импульса к словам, вытянутым в строчку, стал каким-то естественным.

— Роман писался легко?

— Нет, он писался не так уж и бысто, но я получал наслаждение. Там много словесной и образной игры, которая так быстро не дается. Мне кажется, что он написан, если сравнивать с живописью, в манере Брейгеля и Босха: множество мелких фигур, но каждая выписана тщательно, с собственным характером и судьбой. Недавно меня очень порадовало письмо писательницы Дины Рубиной, которая только что прочитала этот роман. Она сказала: "Всех запоминаешь. Всех, даже жен, даже эту мамашу с ее пузырьком воды из Невы и горстью земли из Летнего сада." И много я получил сердечных отзывов о языке. Это грееет сердце. И подтверждает мое ощущение, что язык не уходит за двадцать лет. Он остается главным инструментом общения. Так что я очень рад, что "Азбука" в прошлом году переиздала роман.

— Вы не только писатель, но и философ, автор "Метаполитики" и "Практической метафизики". Последняя Ваша философская книга называется "Стыдная тайна неравенства". В ней факт природного неравенства людей Вы вовлекаете в сферу научного обсуждения, говорите о том, какова связь врожденного неравенства с нежизнеспособностью демократического способа правления во многих и многих странах.

Это моя третья философско-политическая работа. Она оказалась меньше других. Кто-то из друзей мне даже сказал, что нужно было бы написать больше. Но когда издаешь сам и думаешь, сколько придется заплатить за типографию, а, во-вторых, потом самому таскать ящики с книгами, то это невольно подталкивает в сторону немногословия. Эти идеи частично вызревали в каких-то статьях. Потом главные выводы этой книги стали меня так серьезно волновать, что вылились в убеждения. Я понимаю, что книга касается опасных вещей. Опасных действительно в плане покоя жизни людей цивилизованного общества. Здесь есть некое покушение на одну из важных общепринятых истин, рождённых Французской революцией: все люди равны. Упрек в том, что это опасное покушение, я принимаю. С другой стороны, мне представляется опасность дальнейшего замалчивания еще более серьезной.

В Америке уравнительская ментальность настолько опасно доминирует, во всяком случае в академической среде, что это выливается уже и в общественное сознание в Америке, реализуется в политических решениях, которые кажутся мне крайне опасными. В связи с этим современная иракская война мне представляется невероятно горестным событием, свидетельством победы этого мышления, которое снова бросает американцев, армию, страну на осуществление невыполнимой задачи — переделки другого общества, живущего по совершенно другим традициям. За этим обязательно стоит вера в универсальность и благостность демократии и полная слепота к историческому опыту, который ясно показывает нам, насколько это не универсально. "Раз люди равны, они рано или поздно поймут все блага и преимущества нашего образа жизни", — вот логика среднего образованного американца. Интеллектуалы на руках носят своего философа японского происхождения Фукуяму, который написал знаменитую статью, выросшую в книгу "Конец истории". Так же, как его любимый Гегель утверждал, что история достигла своего естественного развития в прусской монархии, так и он утверждает, что американская рыночная демократия западного образца — это и есть конец истории, к которому человечество шло. Дальше выдумывать нечего! Они абсолютно убеждены, что это можно вручить всем народам. Как пароход, телефон и электрическую лампочку. Надо просто ввинтить, и оно пойдет.

Никакие кровавые исторические события во Вьетнаме, в Камбодже, в Ливане, на Кубе, в Сомали, в Конго, в Руанде, в Родезии ничему никого не учат. Исторический опыт не принимается к расмотрению. Теория у нас верна, значит, что-то сделано было неправильно. Вы нас не собьете. Это абсолютно доминирующее мировоззрение. В жизни я дружу со многими американцами, склад политического мышления которых в этой книге назван уравнительным (в отличие от состязательного). Как правило, это люди с богатым воображением, с высокими порывами, с идеалами. Их язык я очень хорошо знаю, вижу их способ мышления. И что интересно: из моих друзей только люди с уравнительным складом смогли сделать университетскую карьеру.

Например, у нас есть друг — американский профессор. Добрейший, умнейший человек, пишет замечательные книги по русской истории 19 века. Но, естественно, как человек очень хороший, он понимает человечество по себе. Он экстраполирует себя и может истолковать разные кровавые злодеяния только тем, что людей довели до них. В душе-то этого не может быть! У него-то нет этого! Он не верит, что есть люди, способные наслаждаться подавлением ближнего любыми способами, вплоть до убийства. Ни в удовольствии убивать, ни в удовольствии мучить он ничего не понимает. Отсюда и вырастает, мне кажется, успех таких мыслителей, как Исайя Берлин, Бертран Рассел, Фукуяма. Берлин анализировал поведение Гитлера, Сталина, Муссолини только с логической точки зрения. Ведь поступки людей вытекают из мыслей! Значит эти лидеры просто попали в плен неправильных мыслей, и мы, интеллектуалы, должны неустанно поправлять их и объяснять им их заблуждения, а не наращивать мощь армии, флота и авиации.

Уравнители ничего не знают, не хотят знать, про темные страсти, в человеческом сердце, они не верят Достоевскому. Мой друг-историк знает мои взгляды, терпит их, прощает, знает, что со мной лучше не говорить на эту тему. Но иногда мы оказываемся в смешанной компании, и я слышу, как он говорит приятельнице:

— А помнишь, когда Рейган пришел к власти, ты говорила, что ничего страшнее быть не может? А я тебе говорил, что может! И вот Буш пришел к власти.

Брежнев их не пугает, Кастро не пугает, аятолла Хомейни не пугает. Рейган, Буш, Маргарет Тэтчер — вот воплощение зла. Для них источник мирового ужаса ясен. Это — американский империализм. Весь мировой коммунизм, нацизм, фашизм появились на свет как естественная реакция на преступления этого чудовища. Они поддерживают идею, что необходимо нести наш демократический свет отсталым народам. А когда эти народы пытаются сопротивляться, они думают, что значит мы что-то неправильно делаем. Но свои идеи не поставят под сомнение никогда.

— А какие отзывы были на эту работу? Кто-нибудь ругал Вас за эту книгу? Были ли какие-то критические статьи?

— Да. Были хорошие отзывы в русской прессе в Америке и Израиле. Игорь Веслер, который живет в Америке, написал большую рецензию и даже набрал деньги на второй тираж, который мы и отпечатали, создал отдельный сайт этой книги. Была статья в академическом журнале "Slavic and East European Journal". Дама-профессор написала более или менее добросовестно, пытаясь передать содержание этой книги, но, будучи по складу мышления типичным уравнителем, многие ключевые моменты исказила или опустила. Была хорошая рецензия Анатолия Либермана в "Новом журнале".

— Расскажите, пожалуйста, о Вашем новом романе "Новгородский толмач". Будет ли он напечатан в России?

— Надеюсь, что да. Это исторический роман, действие которого разворачивается в конце 15-го века, во времена древнего Новгорода и Пскова. Он охватывает примерно двадцать пять лет русской истории и отражает процесс крушения двух русских республик и начала российской монархии при Иване III. Мне всегда казалось, что этот период истории окрашен каким-то сгущённым драматизмом. Давно хотелось погрузиться в эту эпоху, и вот нашлись силы и время. Как и в романе "Пелагий Британец", главный нерв — это искания христианской души, искания веры, борьба с сомнениями. Герой — приезжий, по происхождению чех. Он приезжает молодым человеком из Германии работать в ганзейской купеческой конторе в Новгороде переводчиком, но с тайным заданием: информировать католическую церковь обо всем происходящем в России. Так что он отчасти и шпион. Работал я года три, много времени занял сбор материалов, чтение исторических книг. Библиография насчитывает больше ста наименований. В Пскове я бывал и раньше, а в 2001 году посетил Новгород. Я ездил в Москву, встречался там с замечательными историками, специалистами по этой эпохе: Борисовым, Яниным, Рыбиной. Сейчас этот роман я отправляю в журнал "Звезда" и в издательство "Азбука", которые меня охотно печатают. Надеюсь, что их он заинтересует.

Это будет мой третий исторический роман: первый был написан еще до отъезда из России про английскую революцию 17-го века — это тоже христианская революция, она вся пронизана бурлением различных верований и отклонений, христианских поисков. Второй — "Пелагий Британец". И вот — третий. Наш старинный друг, профессор Илья Захарович Серман горячо одобрил роман "Пелагий Британец", но обронил такое замечание: "Игорь, знаю вас тридцать лет, но только теперь понял, что вы — христианин". "Согласен, — ответил я, — только боюсь, что нет на сегодняшний день такой христианской церкви, которая, ознакомившись с моими книгами и статьями, не объявила бы меня еретиком". И новый роман вряд ли может послужить мне хорошей защитой от обвинений в ереси.

А. Митаев
Женева, 23 апреля 2003 г.
Фотографии Я. Гордина и М. Копелева